Все, кто хотят жить достойно сейчас и в будущем, все, кому не безразлична судьба родителей и собственная судьба - присоединяйтесь к нашему движению!

"... нужда делает людей жестокими"

Бертран Рассел

Главная

Меморандум движения

Запись в движение

Русский

עברית

 

История одной семьи

Братья Ваксман

Вспоминает художник Виктор Ваксман (Иерусалим)

Семья наша до войны жила в городе Велиже Смоленской области. Этот российский городок в свое время входил в «черту оседлости», и в довоенное время там все еще жило много евреев. Отец мой, Макс Моисеевич, был преподавателем языка и литературы идиш в Велижской еврейской школе вплоть до 1938 года, когда еврейские школы на территории РСФСР расформировали под предлогом «бесперспективности». Перешел он учительствовать в русскую школу, где, будучи человеком всесторонне образованным, преподавал немецкий язык и географию. От певучего идишского акцента он так до конца своих дней и не избавился, хотя в том, довоенном Велиже это наверняка мало кому мешало. Мама моя, Анна (Хана) Семеновна тоже была учительницей, только в начальной школе.

Мне самому на момент начала войны было всего два года, воспоминания о первых днях войны и о нашем поспешном бегстве у меня остались самые смутные – порой трудно отделить то, что помню я сам, от того, что знаю по рассказам родителей и брата. Но самые яркие воспоминания все-таки вспышками остались в памяти, а дальнейшую жизнь в эвакуации я помню гораздо более ясно.

Кроме меня в семье было двое старших братьев – Леня 14-ти лет и 10-летний Сема, а мама в июне 1941 года была на последнем месяце беременности.

Отца в начале войны не мобилизовали – шел ему тогда уже 47-й год, к тому же был он инвалидом еще со времен Первой мировой, заметно прихрамывал. Позже, когда мы были уже в эвакуации, его в армию все-таки взяли. Хоть и нестроевой (из-за возраста и инвалидности), а отслужил он на Сталинградском фронте, был не однажды ранен, по ранению и демобилизовался в 1944 году.

Родители рассказывали, что в семье были споры о том, надо ли бежать от немцев – отец, воевавший в Первую мировую, уверял, что немцы мирных жителей не трогают. Но в июле, когда фронт подошел совсем близко, решили все-таки бежать. Организованной эвакуации, как таковой, никто не помнит. Из Велижа до ближайшей железнодорожной станции шли пешком – отец со мной, двухлетним, на руках, беременная мама, и Леня с Семой. Шли почти без вещей, да и многое из того, что взяли, бросили по дороге, не было сил нести. Мама рассказывала, что все обочины были усеяны брошенными узлами и чемоданами. Кое-как добрались до ближайшей станции, но в поезде у мамы начались схватки. Высадили нас где-то в районе Ржева, отец дотащил мать до больницы, мне тоже разрешили находиться при родителях, а старших братьев в больницу не пустили. Как раз, когда мама рожала, станцию начали бомбить, и во время этого ужаса и суматохи братья мои потерялись, не смогли толком объяснить, где их родители, и обоих их забрали в детприемник. Забегая вперед, скажу, что оба они остались живы, но нашли мы их лишь два года спустя. У мамы же родилась девочка, и вот эту свою новорожденную сестренку я помню отчетливо – мне ее показали, я протянул ей палец, и она своими крохотными пальчиками крепко за него уцепилась. Назвали малышку Асей, и мама уверяла, что родилась она крепкая и здоровенькая, но вот сама роженица была очень слаба и обескровлена, молока у нее не было – и умерла моя сестренка двух недель отроду.

К осени добрались мы до места эвакуации – нас разместили в деревне Тетвель Новошешминского сельсовета Татарской АССР. Деревня эта была русская, хоть и находилась в Татарии. Мы снимали угол в деревенской избе. Относились к нам поначалу хорошо – ко мне во всяком случае. У хозяев была дочка Райка, моя ровесница, и мы с ней быстро подружились. Я даже по-местному научился говорить. До сих пор помню дурацкую частушку, которую мы с Райкой распевали, приплясывая вокруг табурета:

Ножик, вилка – два подпилка,

Одна курица – пятух!               

А однажды, на православное Рождество, пришли в избу ряженые колядовать. Спели они колядки для хозяйки, потом для Райки, а на меня внимания не обратили и ушли. Я так разрыдался от обиды, что мама выскочила в мороз на улицу и вернула ряженых в избу, чтобы и для меня персонально колядки спели.

Меня, как маленького, наверняка баловали и кормили получше, и все же есть хотелось постоянно. Чего только не ели в деревне – и лебеду, и «тошнотики» - так деревенские называли лепешки из подгнившей картошки. Так вот, от лебеды ли, или от этих тошнотиков, но заболела мама брюшным тифом. И что делать – муж на фронте, дочка умерла, сыновья, может, в бомбежке погибли… Короче, схватила меня мама подмышки и побежала к колодцу – топиться. У самого журавля опомнилась…

Однажды в деревню приехал к кому-то фронтовик на побывку. Послушать его рассказы о фронтовом житье-бытье сбежались все соседи, и мама моя тоже пошла. Солдат родне привез продукты, ну и соседям достались кой-какие гостинцы. Маме моей солдат отрезал крошечный кусочек белого хлеба, и она, вернувшись заполночь домой, не стала дожидаться утра – разбудила меня среди ночи, чтобы накормить невиданным лакомством – белым хлебом! Позже, году, наверное, в 43-м, приехал в отпуск по ранению отец и тоже привез две буханки хлеба, правда, черного, но тоже очень вкусного – и все-таки с тем, полученным среди ночи, ничто не могло сравниться, вкуснее его я в жизни ничего не ел.

Отец с матерью все это время упорно разыскивали моих потерявшихся братьев. Леня нашелся в 1943 году, в «ремеслухе» - ремесленном училище в Омске, а до этого успел побывать на рытье окопов в районе Сталинграда, недалеко от тех мест, где отец воевал. Вернулся он домой, радость была огромная, но для меня с этого момента началась черная полоса. Дело в том, что я уродился беленьким и голубоглазым, ничем от местных детей не отличался, и о нашей с мамой национальности никто как-то не задумывался. А вот Леня у нас был настоящий еврей – глазастый брюнет с выразительным носом, настоящим «шнобелем» - и деревенские в нем мигом почуяли чужака. Я и не заметил, когда именно изменилось отношение ко всей нашей семье, но только вдруг вчерашние друзья перестали принимать меня в свои игры, гнать отовсюду, и вдруг я узнал, что я не такой, как все, и впервые услышал от взрослых слово «жиденок». А уж чего Леня из-за своей внешности успел натерпеться в ненавистной «ремеслухе»! Пацаны там были, что называется, отпетые, и как они только не издевались над единственным евреем, к тому же, из интеллигентной учительской семьи! Брат рассказывал, что они устраивали соревнования – кто ловчее щелкнет его ложкой по носу, да так, чтобы сразу кровь пошла. И все это с прибауточкой: «За то, что жид!» У нас с братом, как и во всякой семье, бывали за долгую жизнь и ссоры, и споры, и конфликты. Но стоило мне вспомнить, что ему довелось время войны пережить, как все мои на него обиды сами собой забывались. Леня все-таки оказался человеком достаточно стойким, не сломался, не озлобился, а вот судьба среднего нашего брата, Семы, сложилась совсем трагично. Сема попал в детдом, где он быстро усвоил волчьи законы выживания. В частности, накрепко запомнил, что стыдно быть слабым и стыдно быть евреем. К тому времени, как отец его разыскал и привез из Средней Азии домой (было это в 1944 году), бедный наш брат был настоящей шпаной и… законченным антисемитом. Родителей он откровенно презирал, передразнивал еврейский акцент отца, даже возвращение в родные места, в освобожденный Смоленск ничего в нем не изменило. (В Велиж мы уже не вернулись. Наша квартира была занята, всех евреев, которые не успели бежать, немцы убили. Можно ли там жить с этой памятью?! Вот и приехали мы в Смоленск). Сема рано бросил школу, связался с дурной (зато нееврейской!) компанией, и вскоре попал под суд за участие в драке. Поскольку пострадавшим в драке был офицер Советской Армии, виновники получили непомерно большие, даже по тем суровым годам, сроки. Семе дали 20 лет строгого режима, он умер в тюрьме, не отсидев и года, а было ему всего-то 20 лет.

Леонид Ваксман

в начале войны потерялись мы с родителями и с младшим братом.

Трудными путями мы с Семой попали в детский дом в Дубровке (это возле Сталинграда). Меня сразу же направили в ремесленное училище в Сталинград (при заводе «Баррикады»). Брат Сема остался в детском доме. Когда немцы подошли к Сталинграду, детский дом расформировали и детей развезли в разные части страны. Там Сема попал в юрту к пастуху (где-то под городом Джамбулом). Ремесленников и часть рабочих (меня в том числе) отправили на оборонные укрепления рыть окопы, противотанковые рвы и пр. Когда немцы сбросили десант, нас, нас, роющих окопы, включили в рабочий батальон, выдали по винтовке, по десятку патронов. Мы стреляли в немцев, сдерживая их, пока не подошли регулярные части Красной Армии (рабочий батальон еще неделю держался и отстреливался, пока были живы). Меня контузило от разрыва мины. Еще с тремя ранеными нас на телеге отвезли к Волге и переправили на другой берег на барже. Это было ночью, но горящая на воде нефть и зарево пожаров Сталинграда освещало Волгу. Немецкие самолеты бомбили и обстреливали все, что плыло по Волге, но мы были благополучно переправлены на барже через реку и на телегах нас повезли степью в неизвестность. Мне было тогда 14 лет. Долгими и тяжелыми путями попал я в город Омск, снова в ремесленное училище при заводе «Сибсельмаш», который в военные годы выпускал минометы и мины. Год, который я проработал там был адом, страшнее, чем в окопах под Сталинградом. Меня постоянно избивали за то, что я заикался после контузии. Когда я спрашивал: «За что бьете?», мне отвечали: «За то, что жид». Больше голода и холода запомнил я одного из подонков, некоего Федорова. Много лет спустя я встретил его после войны в Смоленске, но это уже другая история.

В Омске в 1943 году я случайно встретил сестру моей первой учительницы из Велижа Марии Борисовны Моисеевой. Через нее узнал номер полевой почты отца и адрес мамы.

Так как я был истощен, еле держался на ногах и не представлял интереса для производства, меня отпустили к маме. Добирался я к ней почти два месяца – с января по 15 марта. Больше двухсот километров шел по бездорожью в глубоком снегу (а на ногах у меня были ботинки и ноги в них обернуты старыми газетами). Как я добрался до Тетьвеля, требует отдельного описания.

А как сложилось в эти годы у родителей:

У мамы еще в Орше умерла родившаяся там дочка и их (маму, отца и Витю) эвакуировали в Татарию. Отца, несмотря на его тяжелое ранение, сразу в 1942 году мобилизовали нестроевым. Но два года он отслужил в действующих войсках. Выдали ему винтовку, отправили в окопы и сказали: «Воюй, красноармеец, у нас теперь и раненые должны воевать, хоть на одной ноге». Он воевал до середины 1944 года, после еще одного ранения был демобилизован и смог добраться до Тетьвеля, где мама в сельской школе работала учительницей. Все, что отец нес маме и нам в своем заплечном мешке, у него украли. Я запомнил, как одному старику сын прислал из госпиталя буханку хлеба. Тот скушал ее сам почти сразу и умер.

После дикого прошлогоднего неурожая, ели илимовую кору, лебеду и мучились от боли в желудках. Умирали от бескормицы. Весной собирали сморчки. На полях выкапывали старую сгнившую картошку. Делали «тошнотики». На какой-то праздник мама достала касторового масла. Нажарила на нем тошнотиков, и мы все бегали за сарай. Когда растаял лед, я ходил ловить рыбу. Один раз добыл дикого кролика. Был праздник. Я плел корзины и лапти, которые мы носили в соседнее татарское село Тавель и обменивали на салму (что-то вроде клецок из жмыха). Так как в Тетвели школа была только начальная, то в седьмой класс я ходил пешком за 5 километров в село Ямаши.

Вскоре отец нашел и привез Сему из Казахстана.

Оглавление

 

 

Copyright © 2005 - 2015  pensiaolim.org  
Оформление, разработка и поддержка: Игорь Коган

Пишите нам по адресу admin@pensiaolim.org

Rambler's Top100       HotLog